Письма к незнакомке

читать Письма к незнакомке
Проспер Мериме
369 163
Париж, четверг, <июль 1832), Письмо Ваше я получил in due time1*. Все в Вас —загадка, и Ваше поведение совсем не схоже с тем, как повели бы себя другие смертные при тех же обстоятельствах. Вы едете в деревню — прекрасно; ... значит времени для написания писем у Вас будет предостаточно — дни ведь

Шрифт
Фон

Париж, четверг, <июль 1832),

Письмо Ваше я получил in due time1*. Все в Вас —загадка, и Ваше поведение совсем не схоже с тем, как повели бы себя другие смертные при тех же обстоятельствах. Вы едете в деревню — прекрасно; ... значит времени для написания писем у Вас будет предостаточно — дни ведь в деревне долгие, а от безделья только и остается, что писать письма. Вместе с тем беспокойный и бдительный дракон Ваш, избавленный от строгих обязанностей городской жизни, засыпет Вас вопросами, Вы станете получать письма. К тому же получение любого письма — событие-в замке. Хотя о чем это я: писать Вы не можете, но уж получать-то^ письма Вам никто не возбраняет. К Вашим странностям я начинаю привыкать и ничему более не удивляюсь. И сверх того, нижайше прошу пощадить меня и не подвергать чересчур суровому испытанию злосчастное мое к Вам расположение, которое — сам не понимаю каким образом — оправдывает в моих глазах все, что исходит от Вас.

Сдается мне, что в моем последнем письме я, возможно, слишком был откровенен, описывая Вам мой характер. Один мой друг, старый дипломат и человек весьма тонкий, частенько повторял мне: «Не говорите никогда худого о себе. Ваши друзья сделают это с лихвой». Вот я и начинаю опасаться, как бы Вы не восприняли буквально все худое, что я наговорил о себе. Скромность, вообразите,—наивысшая моя добродетель; я возвел ее в крайность и трепещу, как бы это не навредило мне в Вашем представлении. В другой раз, когда на меня снизойдет вдохновение, я составлю Вам полный перечень всех моих достоинств. Список будет весьма внушительный. Сегодня же я немного нездоров и не решаюсь начать эту «бесконечную прогрессию».

Ни за что не догадаетесь, где я был в субботу вечером и чем занимался в полночь. А был я на площадке одной из башен собора Парижской Богоматери, пил оранжад и ел мороженое в обществе четырех моих друзей и восхитительной луны; вокруг же летала громадная сова и шумно била крыльями. Вот уж поистине зрелище изумительное — Париж в этот час, залитый лунным светом. Он словно город из «Тысячи и одной ночи», где жители спят зачарованным сном. Парижане же обыкновенно ложатся спать в полночь,—глупцы! Party1 2* у нас была довольно любопытная — представители четырех народностей, и каждый — со своим миропониманием. Досадно только, что кое-кто перед лицом ночного светила и совы почел за долг настроиться на поэтический лад и принялся изрекать банальности. Правда, мало-помалу все утратили ясность ума.

Не знаю уж каким образом и в какой связи этот полупоэтический вечер напомнил мне другой, совсем на него не похожий. Был я как-то на бале, устроенном молодыми людьми из числа моих приятелей, которые пригласили на него всех фигуранток Оперы 4. До большей части женщины эти глупы, но я заметил, что душевной тонкости в них куда больше, нежели у мужчин того же сословия. Единственный порок, отличающий их от прочих женщин,— бедность. Эти мои заметки, несомненно, долж ным образом Вас просветят. А посему спешу закончить письмо, что должен был бы сделать куда раньше.

Прощайте. И не сердитесь на меня за тот не слишком лестный автопортрет, который я для Вас сотворил.

Париж, <конец июля — 8 августа 1832}.

Женщины редко бывают правдивы и искренни, обыкновенно понятия эти им чужды. Вот и я стал теперь для Вас Сарданапалом 1 лишь потому, что съездил на бал фигуранток Оперы. Вы корите меня за этот вечер, точно я совершил преступление, и еще большим преступлением почитаете, что я позволил себе сказать об этих бедных девушках добрые слова. А я повторяю: дайте им деньги, и Вы увидите, сколь они добродетельны. Но аристократия, воздвигнув неодолимые барьеры между разными классами общества, мешает разглядеть, насколько схоже то, что происходит по одну сторону барьера, с тем, что происходит по другую его сторону. Я хочу рассказать Вам историю из жизни Оперы, которую я узнал от представительниц этого растленнейшего общества. В одном из домов на улице Сент-Оноре жила бедная женщина, никогда не выходившая из крохотной комнатенки под крышей, которую она снимала за три франка в месяц. У нее была двенадцатилетняя дочка — всегда опрятно одетая, замкнутая и молчаливая девочка. Три раза в неделю она выходила из дому среди дня, а возвращалась одна в полночь. Все знали, что она служит фигуранткою в Опере. Как-то раз спускается она к привратнику и просит зажженную свечу. Свечу ей дают. Жена привратника, удивляясь, что девочка не вернулась со свечою, поднялась на чердак и увидела, что женщина лежит мертвая на своем убогом ложе, а девочка старательно сжигает толстую связку писем, вытащенную из большущего сундука. «Матушка умерла нынче ночью и наказала мне сжечь все эти письма, не читая»,—сказала девочка. Она так и не узнала настоящего имени своей матери; в целом свете у нее теперь никого нет, и чтобы зарабатывать на жизнь, придется ей и впредь изображать на сцене обезьянок, дьяволят и коршунов.

В предсмертном напутствии мать просила ее вести праведную жизнь и не оставлять поприще оперной фигурантки. Она, надо сказать, ведет себя в высшей степени разумно, весьма набожна и не пытается никого разясалобить своей историей. Так вот, соблаговолите сказать мне, не заслуживает ли эта девочка во сто крат большего уважения за ту жизнь, какую приходится ей вести, нежели Вы, вкушая редкое счастье наслаждаться окружением людей столь безупречных и рафинированных, которые мне в какой-то мере представляются квинтэссенцией целой цивилизации. Скажу откровенно. С низшим сословием я могу общаться лишь изредка, да и то в силу свойственной мне неутолимой тяги познавать все разновидности породы человеческой. И у меня никогда не хватает духа иметь дело с мужчинами из низшего сословия. Есть в них что-то до крайности отталкивающее, особенно у нас во Франции; вот в Испании у меня всегда были друзья среди погонщиков мулов и тореадоров. Я не раз ел из одного горшка с людьми, которых англичанин не удостоил бы взглядом из опасения потерять уважение к себе. Я даже пил из одного бурдюка с каторжанином. Правда, надобно заметить, что ничего кроме этого бурдюка у нас не было, а когда мучает жажда, выбирать не приходится. Не сочтите на этом основании, что меня тянет к разному сброду. Просто я люблю наблюдать иные нравы, иные физиономии, слушать иную речь — только и всего. Голова устроена у всех одинаково, и если отрешиться от всего, что суть условности и правила приличия, можно, думается мне, поучиться жизни не только в гостиных Сен-Жер-менского предместья. Впрочем, для Вас все это — китайская грамота, не^ чнаю даже, зачем я Вам об этом пишу.

8 августа

Я долго не мог закончить письмо. Матушка моя сильно занемогла, и я был чрезвычайно этим обеспокоен. Теперь же она вне опасности, и я надеюсь, через несколько дней будет и вовсе в добром здравии. Я плохо переношу подобные волнения и в минуту опасности положительно теряю голову.

Прощайте.

Р. S. Акварель, которую я предназначал Вам, что-то совсем у меня не выходит, и я нахожу ее настолько скверной, что, верно, не стану и посылать. Но пусть это Вам не помешает подарить мне предназначенный для меня коврик. Постарайтесь выбрать верного курьера. Общеизвестно: никогда не поверяйте своих тайн женщине — рано или поздно вы в том раскаетесь. Знайте также, что зло чаще всего совершается ради одного* только удовольствия его совершить. Освобождайтесь от прекраснодушных идей Ваших и запомните хорошенько, что живем мы на этом свете, дабы бороться со всеми и против всех. В подтверждение моих слов хочу сообщить Вам, что один мой друг, ученый, умеющий читать иероглифы, говорил, что на египетских саркофагах очень часто встречаются два слова: «Жизнь, война»,—таким образом, не я выдумал мудрость, которую*

только что преподал Вам. В иероглифах это выглядит так:

Первый знак означает жизнь; он изображает, насколько я понимаю, вазу, именуемую канопой. А другой изображает щит с рукой, держащей копье. There’s science for you 3 4.

Еще раз прощайте.

3

(Август—сентябрь 1832>.

Mariquita de mi alma13 (так начал бы я, живи мы в Гренаде), Ваше письмо я получил в минуту меланхолии, когда на жизнь смотришь как бы сквозь темное стекло. Оценку Вашу не назовешь слишком любезною (простите мне такую откровенность), и она отнюдь не улучшила моего настроения. Я хотел было ответить Вам тотчас же, в воскресенье, и мой ответ звучал бы подчеркнуто сухо. Тотчас же потому, что Вы как бы косвенно упрекнули меня, а подчеркнуто сухо потому, что Вы привели меня в невероятную ярость. Но на первом же слове письма меня прервали, и продолжить я уже не мог. Возблагодарите за это Господа; сегодня же погода прекрасная, и настроение у меня настолько улучшилось, что из-под пера разливаются лишь струи меда и патоки. Потому не буду ругать Вас за те двадцать или тридцать пассажей из последнего Вашего письма, которые оказали на меня столь тягостное действие, что я желал бы их забыть. Прощаю Вас, и с величайшим удовольствием, ибо, несмотря на сильнейший гнев, по совести говоря, я больше, пожалуй, люблю, когда Вы дуетесь, чем когда Вы в ином расположении духа. Над одним отрывком Вашего письма я сидел и смеялся целых десять минут, словно самый счастливый человек на свете. Вы пишете short and sweet23: «Моя любовь обещана»—и это без всякой подготовки, нанося удар дубиною сразу вслед за мелкими враждебными выпадами. Вы пишете, что обещали уже свою жизнь, как могли бы пообещать, скажем, контрданс. Превосходно. Сколько я могу понять, я не напрасно тратил время, рассуждая с Вами о любви, о браке и об остальном; Вы все еще — в мыслях или на словах — полагаете, что когда Вам говорят: «Любите, сударь»,— Вы влюбляетесь немедля. Как же обещали Вы жизнь Вашу — на бланке, заверенном нотариусом, или на бумаге, украшенной виньетками? Помню, в лицее я получил записочку от некой белошвейки, украшенную двумя полыхающими сердцами, соединен

за ними следовали разные нежные сло

ва. Учитель для начала отобрал у меня записочку, а потом отправил в карцер. Затем предмет сей нарождавшейся страсти нашел утешение в объятиях жестокосердного учителя. Клятвы и обещания смертельно опасны для тех, кому они предназначены. Знаете ли Вы, что, будь любовь

Ваша обещана, я вполне поверил бы, что не полюбить меня Вы просто не можете. Да и как же Вам не полюбить меня, Вам, ничего мне не обещавшей, если первейший закон природы человеческой нам повелевает отвергать все, что хотя бы отдаленно напоминает обязательство? Да и в самом деле, всякое обязательство решительно скучно по самой своей сущности. И в довершение, будь я менее скромен, я сделал бы из всего сказанного заключение, что раз Вы пообещали кому-то свою любовь, то всенепременно одарите ею меня, которому ничего не обещали. Но шутки в сторону, а говоря о всяческих обещаниях: с той поры, как Вы наотрез отказались от моей акварели, я горю сильнейшим желанием Вам ее послать. Чрезвычайно раздосадованный, я принялся за копию «Портрета инфанты Маргариты» 1 Веласкеса, которую хотел бы Вам подарить. Копировать же Веласкеса — дело совсем непростое, особенно для таких пачкунов, как я. Дважды принимался я за мою «Инфанту» и в конце концов остался ею недоволен больше даже, чем «Монахом». Он, кстати говоря, в Вашем распоряжении. И я пришлю его, лишь только Вы пожелаете. Но его перевозка крайне неудобна. Добавьте к тому, что невидимые силы, которые время от времени забавы ради стараются оборвать наши отношения, распрекрасно могут оставить мою акварель у себя. Утешает меня лишь то, что она очень уж нехороша, и надобно быть мною, чтобы ее создать, и Вами, чтобы возжелать ее. Итак, я жду Ваших приказаний. Надеюсь, что к середине октября Вы будете в Париже. В эту пору я могу распоряжаться собою недели две, а то и дней двадцать. Мне не хотелось бы оставаться во Франции, давно уже я намереваюсь посмотреть картины Рубенса и Антверпене2 и побывать в Амстердамской галерее3. Но если я буду уверен, что встречусь с Вами, я с легким сердцем откажусь и от Рубенса и от Ван-Дейка. Как видите, жертвы для меня ничего не стоят. Я не бывал в Амстердаме. Однако ж решайтесь. Ваше тщеславие тотчас подскажет Вам: «И это называется жертвой — предпочесть меня толстым, белотелым, пропахшим селедкою фламандкам, да еще неживым, на полотне!» Да, это — жертва и очень для меня большая. Я жертвую вполне определенным — удовольствием (в моем случае крайне острым) от созерцания полотен мастеров ради весьма эфемерной надежды на то, что Вы мне эту утрату возместите. Заметьте при этом — я исключаю возможность, что Вы мне не понравитесь, хотя я могу не понравиться Вам, и тогда как же горько придется мне оплакивать мои изыскания и моих фламандских толстух.

Шрифт
Фон
Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Отзывы о книге