«Трефолев» 2 стр.

Шрифт
Фон

— Срок увольнения кончается. Разрешите идти, товарищ адмирал?

— Пожалуйста… Как ваша фамилия, между прочим?

— Мичман Ковалев.

— Ковалев? — Контр-адмирал встает. — Не Петра ли Ковалева сын?

— Так точно. Сын Петра Ковалева. И сам — Петр Ковалев.

Вот оно что! Вот почему кажутся знакомыми эти серые глаза…

Ирина, взволнованная, раскрасневшаяся, провожает курсанта. Снова они о чем-то шепчутся в передней.

2

Когда-то, лет тридцать пять тому назад, сын рабочего Ижорского завода подмастерье Саша Панкратов (еще далеко не контр-адмирал!) впервые услышал о комсомольском призыве во флот.

До тех пор Саша, как всякий человек, имевший шестнадцать лет от роду, считал, что жизнь совершенно не удалась. Когда штурмовали Зимний, Саша был еще постыдно молод. В двадцать первом, когда он подрос, появилась надежда: в хмурый мартовский день его и других заводских комсомольцев зачислили в ЧОН[1], выдали даже винтовки. Ребята ходили в ночной патруль, с нетерпением ждали отправки… Но Кронштадтский мятеж подавили без Сашиного участия, а винтовку безжалостно отобрали.

И вот — комсомольский призыв!

Саша был уже основательно знаком с Жюлем Верном, Стивенсоном и капитаном Мариэттом. Он уже имел вкус к романтическим бригантинам и немножко разбирался в бегучем и стоячем такелаже. Кроме того, еще в детстве он видел на Неве четырехтрубные миноносцы, так что паровой флот также был не чужд ему. В губкоме комсомола спросили:

— Хочешь в морское подготовительное училище?

— Еще как хочу! — сказал Саша.

В дождливый осенний день, с путевкой губкома в кармане, он шагает в пестрой толпе ребят, съехавшихся в Петроград чуть ли не со всех концов страны. Потрепанные пальтишки, отцовские пиджаки. Картузы и треухи. Валенки, сапоги и даже лапти. Котомки с нехитрыми пожитками мало напоминают походные ранцы, и уж, конечно, никому из их обладателей не приходит в голову мысль о маршальском жезле…

Идут будущие военморы, посланцы комсомола.

Рядом с Сашей шагает паренек в таких немыслимых сапогах, что встречные собаки приходят в скверное настроение и рычат. Парень без конца оглядывается. Глаза у него жадные, быстрые.

— Это что? — толкает он Сашу в бок.

— Это? — Саша снисходительно улыбается. — Трамвай это. Эх ты, деревня!..

Их приводят на Екатерингофский канал, дом 22. Дом большой, обшарпанный. Нетопленные комнаты разгорожены тонкой и чуткой, как мембрана, фанерой. В комнатах нежилой дух…

Наука дается нелегко. Не сразу укладываются в голове иксы и игреки. Каждую задачу из Шапошникова и Вальцева берут штурмом.

Еще труднее с морскими предметами — навигацией, метеорологией. Преподаватель метеорологии Лосев, бывший контр-адмирал царского флота, откровенно воротит нос от крестьянских и рабочих сынов. Злые морщины собираются у него на лысой голове, когда он слышит какой-нибудь вопрос. Цедит сквозь зубы:

— Все равно вашему уму непостижимо-с.

Врешь, постижимо!.. И снова склоняется над учебником упрямый ежик волос.

По вечерам сбиваются в тесный кружок вокруг старых матросов — их несколько в училище, они командуют отделениями и взводами и тоже учатся. Открыв рты, развесив уши, слушают будущие военморы неторопливый рассказ о старом флоте, о кораблях, о бурях семнадцатого года. Так впервые услышал Саша Панкратов о «барсах» и «пантерах» — первых русских подводных лодках.

Однажды поздним вечером, поворочавшись под тонким одеялом, он прервал жалобы соседа по койке на осточертевшую чечевичную похлебку, сказал:

— Петька, знаешь что? Я на подводные лодки решил… Давай, а?

Петька Ковалев, закадычный дружок (тот самый парень, что дивился на трамвай), подумал, шмыгнул носом и ответил:

— Не, я на миноносцы пойду.

Все ребята мечтали тогда о миноносцах. Но первым кораблем, на который они ступили, был «Трефолев»…

В прозрачно-синий майский день 1923 года дряхлый «Водолей» привез учеников подготовительного училища в Кронштадт. Уже не пестрой галдящей толпой, как когда-то, а четко вбивая строевой шаг в чугунные плиты мостовой, идут они по улицам флотской столицы. Вот Морской собор… Ага, памятник Петру… А это кому? Пахтусову? Кто такой Пахтусов?..

А вот и «Трефолев» — учебный корабль, отданный училищу. Высокий, острым углом, форштевень, изящный наклон мачт… Но корабль страшно запущен. Непролазная грязища в огромных трюмах. Разруха выкрасила в ржавые цвета корпус, переборки, машины… Говорят, на всех кораблях так…

Глаза страшатся, а руки делают. Начинается нескончаемый аврал, или, как выражаются старые матросы, «огребание полундры». Разбившись на бригады, трефолевцы штурмуют трюмы, вывозят грязь, драят, драят, драят… Коричневая ржа въедается в руки, рыжая пыль забивает ноздри. К вечеру спины не разогнуть…

— Па-а морям, морям, морям, морям, эх!..

Лихо, с молодецким присвистом поют звездными вечерами на баке «Трефолева». А бывает — призадумается комсомолия, и тогда плывет над притихшей гаванью:

— Ты, конек вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих…

Должно быть, песни и привлекли к «Трефолеву» стайку бойких кронштадтских девчат. Повадились ходить на стенку, перешучиваться с трефолевскими острословами. Однажды пришли днем, расселись где попало, заслонившись от солнца платочками. Как раз Ковалев и Панкратов со своей бригадой, измочаленные, блестя мокрыми спинами, орудовали на стенке лопатами, таскали по сходне носилки.

— Эй, морячки! Бог в помощь! — крикнула одна из девчат.

— Какие они морячки, — откликнулась другая. — Они только гальюны чистить умеют.

— Ха-ха-ха, — так и покатилась вся бойкая стайка.

В ту же минуту к девчатам решительным шагом направился Петя Ковалев. Шмыгнув носом, сорвал платочек с обидчицы, сказал:

— А ну — брысь отсюда! А то ка-ак дам лопатой!

Девчонка встала, выдернула платок из Петиной руки:

— Но-но, не очень-то… Молодой еще.

И неторопливо пошла прочь.

Весь вечер и многие еще вечера не мог Саша Панкратов отделаться от наваждения. Все мерещились дерзкие серые глаза, белокурые кудряшки над открытым, чересчур, пожалуй, высоким лбом.

Месяца полтора прошло — и вот не узнать «Трефолева». Чудесно помолодевший, поблескивая медью и свежей краской, стоит он, готовый оторваться от стенки, к которой, как недавно казалось, прирос на веки вечные. Празднично на душе у военморов: сделано почти невозможное…

Бьют склянки. От борта «Трефолева» отваливают шлюпки: будущие командиры флота овладевают морской практикой. Начальник курса Суйковский («макаровская» борода, крутой нрав, могучий голос) гоняет военморов до седьмого пота.

Панкратов и Ковалев сидят рядышком на банке 24-весельного баркаса. Это не простой баркас, а бывшая императорская яхта. Синяя с золотом, внутри отделана красным деревом. За тяжелыми веслами сиживали когда-то матросы гвардейского экипажа, усачи-здоровяки, косая сажень в плечах. Теперь здесь надсаживаются, ложась грудью на весло, восемнадцатилетние тонкорукие мальчики. Кажется, при следующем гребке не вытянуть из воды толстый полированный брус весла… Ничего, ничего. Немного осталось. Скоро — «суши весла»…

На высоком полуюте «Трефолева» возникает знакомая фигура. Суйковский. Он всматривается в приближающийся баркас, берет мегафон, кричит:

— На баркасе! Плохо гребете. Обойти еще раз вешку!

Вот тебе и «суши весла»… Ладони в волдырях, сидеть больно, сил никаких уже нет…

— А ну, ребята, взяли! — отчаянным голосом командует Панкратов.

Гребок за гребком. И снова — мелкими скачками — приближается баркас к «Трефолеву». Слава те господи, Суйковского нет!

И вдруг — тонкий насмешливый голос:

— Эй, морячки, плохо гребете! Обойти еще раз вешку!

Это опять она, сероглазая… Сидит на краю стенки, болтает босыми загорелыми ногами…

А через день или два, прохладным августовским вечером, Анка — так ее звали — чинно шла между Панкратовым и Ковалевым по Петровскому парку. Она была в футболке в белую и черную полоску. Ее туфли на высоких каблуках были явно велики и сильно пахли гуталином. Анка держалась строго, разговаривала мало, в ответ на шутки военморов лишь поводила бровью. Впрочем, при следующих встречах уже военморам неоднократно приходилось молча двигать бровями: язычок у Анки был острый.

Шрифт
Фон
Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Отзывы о книге